1

Тема: Глава 18.Знаки времен

Один путешественник XVIII века заметил: “Если давать городам названия по первым словам, какими они встречают путешественника по прибытии, то Лондон следовало бы окрестить Damn it! (Чтоб тебя!)” В начале XX века его надо было бы назвать Bloody (Чертов), а ныне — Fucking.

Fucking — одно из самых долгоживущих ругательных слов; оно раздавалось на лондонских улицах еще в XIII веке, и вряд ли нас должно удивлять, что из эпитетов, которыми приезжие награждали язык лондонцев, преобладающим является “омерзительный”. Их “омерзение” — реакция на тот подводный ток бешенства и злобы, что характеризует жизнь города; бранясь, лондонцы всех эпох, возможно, дают выход отвращению, которое сами же питают к своему падшему и, в прошлом, телесно грязному состоянию. Нынешний уровень гигиены и более свободные сексуальные обычаи не уменьшили, однако, существенным образом количество слов типа “fucking”, которые мы слышим на улицах. Возможно, современные лондонцы просто-напросто служат рупором для тех слов, что завещал им сам город.

При этом не следует забывать и об оскорбительных жестах. В XVI веке агрессивность и неприязнь выражали закусыванием большого пальца; затем этот жест переродился в заламывание шляпы, а в конце XVIII века — в “движение выставленного большого пальца назад через левое плечо”. Затем большой палец двинулся к носу в жесте, выражающем презрение, а в XX веке стали поднимать два пальца, изображая подобие буквы V. Рывком вверх согнутой в локте руки начали выражать насмешку.

Уличные знаки с использованием руки могли быть и свободны от сексуального подтекста. В свое время повсюду можно было увидеть изображение указующей ладони, на которой было написано, что ждет вас в конце пути — скажем, харчевня или лавка игрушек. Лондон был городом знаков, указателей и вывесок. Как пишет Дженни Аглоу в книге “Хогарт”, в 1762 году “Общество художников, рисующих вывески” объявило о “большой выставке” произведений его членов, и где-то недалеко от Боу-стрит были выставлены “резные декоративные изделия”, как то: “ключи, колокола, шпаги, столбы, сахарные головы, жгуты табака, свечи”. Мероприятие проводилось в пику Обществу искусств с его более рафинированной продукцией, но комичное многообразие экспонатов свидетельствовало, помимо прочего, о живучести древних традиций уличного искусства.

Столб, обмотанный красной материей, в свое время служил знаком цирюльни, где разрешалось пускать посетителям кровь; прообразом столба была деревянная палка, за которую клиент должен был держаться, чтобы рука при кровопускании не шевелилась. Впоследствии красное полотнище переродилось в красную полосу, и в конце концов мы получили привычный нам “парикмахерский столб” последних столетий со спиральной красно-белой окраской. Почти каждое здание и, разумеется, каждое ремесло обладало своей собственной вывеской, так что город был густым лесом художественной символики: “Лилия… Голова ворона… Корнуэллские галки… Чаша… Кардинальская шапка”. Висели изображения медведей на цепи и восходящих солнц, плывущих кораблей и ангелов, красных львов и золотых колоколов. Попадались и нехитрые знаки, указывавшие на владельца или съемщика. Например, мистер Белл мог повесить над своей дверью изображение колокола (bell). В вывесках пабов встречались, однако, несколько необычные, хоть и хорошо известные, соединения — как, например, “Пес и решетка” или “Три монашки и заяц”. Порой перекличка между изображением и содержанием была нарочито парадоксальной. Так, Аддисон пишет: “Я видел вывеску с козлом над дверью парфюмера и голову французского короля на заведении ножовщика”. Том Джонс в романе Филдинга произносит своего рода литанию: “Здесь мы увидели Сновидение Иосифа, Быка и Рот, Курицу и Бритву, Топор и Бутылку, Кита и Ворону, Совок и Башмак, Ногу и Звезду, Библию и Лебедя, Сковороду и Барабан”. Адам и Ева обозначали фруктовую лавку, рог единорога — аптеку; ведро с гвоздями было знаком скобяной лавки, шеренга гробов — столярной мастерской. Две соединенные ладони — мужская и женская — порой дополнялись надписью: “Здесь заключаются браки”.

Надо было читать улицу, улавливать ассоциации и связи, присущие среде, которую, чтобы умерить ее хаотичность и пестроту, следовало подвергнуть тщательной расшифровке. Публиковались всевозможные справочные издания — одно, например, вышло под изящным названием “Путеводитель для пропойц”. В 1716 году Джон Гей в “Искусстве хождения по лондонским улицам” (на эту тему писали многие авторы) изобразил приезжего, который “Глазеет на все вывески подряд, / В проулок входит — и идет назад”.

Некоторые надписи и знаки вмуровывались в каменную кладку лондонских зданий. Небольшими табличками отмечались новые улицы (например, “Джонс-стрит, год от Р. Х. 1685”); в гербах тех или иных районов или гильдий на стенах домов использовалась корпоративная геральдика. Так, символ района Марилебон включает в себя лилии и розы, потому что именно эти цветы были найдены в гробнице св. Марии, которой район обязан своим званием. В более поздние времена щедро украшались даже крышки люков для спуска угля в подвалы, так что и пешеходы, предпочитавшие смотреть себе под ноги, все равно не были избавлены от вида символических изображений собак и цветов. Обруч, прибитый к двери или стене, означал, что поверхность недавно окрашена, а небольшой пучок соломы указывал на то, что поблизости ведутся строительные работы.

Воистину этот город — настоящий лабиринт знаков, и временами здесь возникает обессиливающее подозрение, что, возможно, иной действительности, помимо этих ярких символов, этих изображений, которые требуют всего твоего внимания и заставляют тебя плутать, не существует. Как сказал о нынешней площади Пиккадилли-серкус с ее ослепительной рекламой один наблюдатель, “это волшебное зрелище — но только для неграмотных”.

Городские вывески становились помехой и в другом смысле. Порой они простирались на такое большое расстояние поперек улицы, что касались вывесок заведений, находившихся на той стороне; иногда они были такими громадными, что заслоняли прохожим небо. Они могли представлять опасность; владельцы заведений обязаны были располагать вывески на высоте по меньшей мере девяти футов над мостовой, чтобы под ними мог проехать всадник, однако это правило исполнялось не всегда. Вывески были очень тяжелыми, и случалось, что их вес, к которому добавлялся вес свинцовых кронштейнов, оказывался непосильным для несущей стены; в результате одного вызванного этим обстоятельством “обрушения фасада” на Флит-стрит несколько человек получили увечья, а “две молодые дамы, сапожник и королевский ювелир” погибли. В ветреные дни вывески издавали зловещие звуки; их “громкий скрежет” был верным предвестником того, что скоро “разверзнутся хляби небесные”. В силу всего этого примерно тогда же, когда состоялась выставка вывесок поблизости от Боу-стрит, городские власти сочли их помехой все более интенсивному уличному движению и распорядились все их убрать. Десять лет спустя возникли номера домов.

Но краски города не поблекли. Развитие рекламы привело к тому, что страсть к уличному искусству просто начала проявляться в других формах. Круглые деревянные тумбы с афишами аукционов и театральных спектаклей существовали и раньше, но лишь после упразднения уличных вывесок отличные от них жанры рекламного творчества развились по-настоящему. К началу XIX века благодаря разнообразию фигур из папье-маше и живописных изображений в витринах Лондон стал “на диво красочным” городом. Произведениям подобного рода посвящен один из разделов книги “Малый мир Лондона”, озаглавленный “Коммерческое искусство” и читаемый с изрядным удовольствием. Многие кофейни украсились стилизованными изображениями чашки, хлеба и сыра; на стенах рыбных лавок можно было увидеть “всяческих рыб в благородном стиле”, разнообразно и ярко раскрашенных; бакалейщики же предпочитали “жанровые картины”, изображавшие добродушных лондонских матрон, которые “сидят вокруг поющего чайника или булькающего кофейника”. Сапоги, сигары и восковые печати висели в гигантски увеличенном виде над дверями соответствующих заведений; истребителю тараканов вполне подходящей рекламой его деятельности казалась гибель Помпей.

Одним из крупных новшеств, которые принес с собой XIX век, стал рекламный щит или деревянная стенка, на которую клеились рекламные плакаты; на некоторых ранних лондонских фотографиях видно, как эти плакаты тянутся вдоль улиц и новых железнодорожных линий, предлагая купить всевозможные товары — от мыла “перз” до газеты “Дейли телеграф”. Воистину реклама очень многим была обязана “прогрессу”: сами эти щиты и стенки первоначально возникли для защиты улиц от пыли и шума многочисленных строек и работ по усовершенствованию железных дорог. Позднее плакаты увеличились до размеров деревянных конструкций, на которые их вешали, и вскоре стали возникать рекламные образы, соответствующие характеру самого города, — большие, яркие, броские. Некоторые места — в том числе северная оконечность моста Ватерлоо и глухая стена около Английской оперы на Норт-Веллингтон-стрит — были особенно популярны среди рекламодателей. Там, как пишет Чарлз Найт в книге “Лондон”, можно было увидеть “многоцветье плакатов, состязающихся в яркой экстравагантности красок с последней картиной Тернера… изображения писчих перьев, гигантских, как перья на шлеме из замка Отранто… очки громадных размеров… ирландцев, пляшущих под воздействием гиннессовского “дублинского крепкого темного"”.

Картина Дж. О. Парри “Уличная сценка в Лондоне”, написанная в 1833 году, выявляет сущность любой уличной сценки на протяжении двух последних столетий. Маленький чумазый подметальщик улиц восхищенно смотрит снизу вверх на то, как поверх афиши “Фальшивого принца” с участием Джона Парри клеят афишу новой постановки “Отелло”; видны также афиша с надписями: “Мистер Мэтьюз — в родных стенах”, “Том и Джерри — Крещение!!!!!!” и узкая полоска бумаги с вопросом: “Видели ли вы уже Блох-Тружениц?” Так стены города становились палимпсестом будущих, недавних и устарелых сенсаций.

Ныне на глухой стене поблизости от дома, где я пишу эту книгу, и недалеко от места, изображенного на картине 1833 года, можно видеть плакаты с надписями: “Армагеддон”, “В аэропорт Хитроу за пятнадцать минут”, “Фестиваль “Чернобыль-98”, “Аптека—Трезв — новый сингл в продаже”, “Апостол” и “Девушка с умными ступнями”. Более загадочные объявления гласят: “Революция на пороге”, “Магия ближе, чем вы думаете” и “Ничто другое меня не волнует”.

“Ходячие плакаты” возникли на улицах в 1830-е годы. Явление было настолько новым, что Чарлз Диккенс принялся расспрашивать одного из этих людей и, назвав его “куском человеческой плоти, зажатым между двумя слоями картона”, создал выражение “человек-сандвич”. Джордж Шарф изобразил многих из них — от мальчика в пальто, держащего бочку с надписью: “Солодовое виски Джона Хауса”, до старой женщины с плакатом: “Анатомическая модель человеческого тела”.

Затем в характерно лондонской манере отдельных носителей плакатов стали объединять в группы, устраивая своеобразные парады или пантомимы; например, людей могли поместить внутрь картонных подобий банок для ваксы и выстроить в ряд для рекламы “ваксы Уоррена-Стрэнд, 30”; именно на этой фабрике, между прочим, у Диккенса началась трудовая часть извилистого лондонского детства. Позднее возникла реклама в виде запряженного лошадьми экипажа, который увенчивался громадной шляпой или египетским обелиском. Поиск новизны был неизменно интенсивным, и страсть к плакатам переросла в увлечение “электрической рекламой”, возникшей в 1890-е годы, когда над площадью Трафальгар-сквер вспыхнули буквы: “Мыло винолия”.

Вскоре и световая реклама научилась двигаться; на Пиккадилли-серкус можно было увидеть красную бутылку, из которой в подставленный стакан лился портвейн, и автомобиль с вращающимися серебристыми колесами. Спустя недолгое время огни рекламы уже сияли повсюду — над землей, под землей, в небесах. Полнокровие лондонской рекламы помогло Хаксли изобразить в романе “О дивный новый мир” город будущего, где на фасаде обновленного Вестминстерского аббатства горят буквы: “КЭЛВИН СТОУПС И ЕГО ШЕСТНАДЦАТЬ СЕКСОФОНИСТОВ”. Автобусы XXI века, не попавшие, кажется, в сферу внимания антиутопической литературы, ныне оклеены яркими изображениями, как карнавальные повозки средневекового Лондона.

Художники, рисующие на тротуарах, не сделали в городе столь славной карьеры. Они смогли начать лишь после того, как булыжник на лондонских улицах уступил место каменным плитам, так что эта лондонская профессия, можно сказать, из сравнительно недавних. Нищие, бывало, писали на камнях свои умоляющие призывы (их излюбленной формулировкой было — “Помогите мне встать на ноги”), но в 1850-е годы тротуарные художники создали свои формулировки, выводя мелом: “Все нарисовано лично мною” или “Любую помощь, даже маленькую, приму с благодарностью”. Эти уличные художники, или “скриверы”, как их в свое время называли, облюбовали в городе определенные точки. Идеальным местом считались углы фешенебельных площадей; очень популярны были Кокспер-стрит и участок Стрэнда напротив ресторана Гатти. Рисовальщики также располагались в линию вдоль набережной Виктории на расстоянии двадцати пяти ярдов друг от друга. Многие из этих “скриверов” были художниками-неудачниками, чья работа в обычных жанрах не принесла им стойкого успеха. В частности, Симеон Соломон был одно время популярным художником-прерафаэлитом, но кончил он как тротуарный рисовальщик в Бэйсуотере. Другие были просто бездомными или безработными, открывшими в себе талант к рисованию; достаточно было обзавестись цветными мелками и тряпкой — и каменные плиты становились полотном для пейзажа или портрета. Некоторые специализировались на портретах действующих политиков, кое-кто — на сентиментальных домашних сценках; один художник изображал на тротуаре вдоль Финчли-роуд религиозные сюжеты, другой — на Уайтчепел-роуд рисовал сцены пожара и горящие дома. Во всех случаях, однако, художники эти потакали вкусу лондонцев, используя самые грубые, самые кричащие тона; при этом существует любопытная ассоциация, связывающая эти краски с цветами вечернего неба над городом. Миссис Кук в книге “Большие и малые улицы Лондона” пишет, что небо за зданиями на Друри-лейн и Хэттон-гарден, где жили художники, часто словно бы в подражание их произведениям облекалось в “яркие оттенки оранжевого, пурпурного и малинового”. Джордж Оруэлл в книге “Фунт лиха в Париже и Лондоне” вспоминает слова одного уличного художника по прозвищу Бозо, чье место было недалеко от моста Ватерлоо. Идя вместе с Оруэллом к себе домой в Ламбет, он все время смотрел на небо. “Гляньте-ка на Альдебаран. Цвет-то, цвет-то какой. Похож на… большой кровавый апельсин… Я порой выхожу ночью и смотрю, как падают метеоры”. Бозо даже вступил в переписку по поводу лондонского неба с директором Гринвичской обсерватории — словом, на какое-то время город и космос тесно соединились в жизни одного бродячего уличного рисовальщика.

Никакой рассказ о лондонском искусстве не будет полон без исторического очерка о городских граффити. Одна из первых надписей в этом жанре, сделанная еще римской рукой, — проклятие, которое один лондонец призвал на головы двух других: Публия и Тита “настоящим торжественно проклинаю”. С этой надписью перекликается другая, относящаяся уже к концу XX века и недавно зафиксированная современным лондонским романистом Иэйном Синклером: “TIKD. FUCK YOU. DHKP”. Воистину это характерный образчик лондонской уличной словесности. “Камни из стен возопиют”, — сказано у пророка Аввакума (глава 2, стих 11); что касается лондонских камней, они чаще всего вопиют злобно и гневно. Многие надписи носят чисто личный характер и имеют смысл лишь для того человека, который высек их или вывел на стене краской с помощью пульверизатора. Они принадлежат к числу самых загадочных элементов городской поверхности; запечатленный на ней краткий миг ярости или отчаяния становится частью того хаоса знаков и символов, который мы видим вокруг. Около вокзала Паддингтон повсюду бросается в глаза “Fume”, а также “Cos”, “Boz” и “Chop”. На мостах со стороны южного берега Темзы читаем: “Rava”. В 1980-е годы железнодорожная станция Кентиш-таун была украшена надписью: “Великий спаситель, освободитель людей”. “Томас Джордан помыл это окно, пропади оно пропадом. 1815” — такая надпись была найдена на старом окне, а на одной из лондонских стен некий Томас Берри начертал: “Посеки их, о Господи, Твоим мечом”. Как сказал Иэйну Синклеру один из авторов граффити, “если вы хотите остаться в городе на веки вечные, вернее всего будет где-нибудь расписаться”. По этой причине люди уже много веков просто выводят свои имена или инициалы, иногда добавляя: “был здесь”, а нередко — “был сдесь” или “был тута”. Будучи попыткой самоутверждения личности, надпись тем не менее мгновенно вплетается в безличную ткань города; в этом смысле граффити можно считать ярким символом человеческого бытия в Лондоне. Они сходны с отпечатками стоп или ладоней на застывшем цементе, которые стали элементами городского узора. На Флит-роуд в Хемпстеде были найдены отпечатки рук, столь же таинственные и тревожащие душу, как ритуальные знаки, высеченные на древних камнях.

Порой граффити носят вполне конкретный характер — скажем, “Джеймс Боун не умеет целоваться” или “Роуз Мэлони—воровка”, — будучи безмолвными посланиями, письменными подобиями барабанных сигналов в джунглях. Но иногда встречаются предостережения более общего характера. Томас Мор в одном из своих прозаических произведений цитирует фразу, которая в XV веке красовалась на многих стенах: “D. C. лишены всякого P.” Можно попытаться расшифровать ее с помощью комментария Мора: имеется в виду “готовность, с коей женщина предается телесному разврату, если она одурманена питием”. Можно предположить, что “D. C.” означает “drunken cunts” (“пьяные бабы”), но значение “P.” остается загадкой.

Каждый календарный год на протяжении последнего тысячелетия сопровождался своей собственной литанией ругани, проклятий и императивов. Вот, например, некоторые из граффити за 1792 год: “Христос — Бог… Нет — налогу на экипажи!.. Смерть евреям… Джоанна Сауткотт1… Проклятье герцогу Ричмондскому!.. К чертям Питта!” В 1942 году самым заметным из граффити было “Второй фронт — немедленно!”, а из лозунгов более поздней части столетия можно выделить два: “Джордж Дэвис невиновен” и “Нет подушному налогу”. Иной раз кажется, что город посредством этих посланий ведет разговор с самим собой языком отчетливым и шифрованным одновременно. Некоторым из новейших граффити свойственна более задумчивая интонация: “Ничто не вечно” на одной кирпичной стене; “Послушание — самоубийство” на мосту в Паддингтоне; “Тигры гнева мудрее, чем клячи образования” над надписями “Rangers”, “Aggro”, “Boots” и “Rent Revolt” на углу Бейсинг-стрит близ Ноттинг-хилл-гейта. Последнее служит ярким примером кластеризации: стена может много лет оставаться нетронутой, но, едва на ней возникает первая надпись, последующие, чье появление диктуется духом соперничества или агрессии, не заставляют себя ждать. Что касается агрессии, она часто окрашена сексуальностью. Многим из надписей свойственна безлично-сексуальная направленность, говорящая об одиноком отвлеченном желании: “Прошу тебя не бей меня слишком сильно господин мой… 23/11 мне 30 лет у меня есть квартира в районе вокзала Виктория мне нравится наряжаться на мне сейчас розовые трусики”.

Самым подходящим местом для этих грубых любовных посланий в никуда являются, конечно, общественные уборные. Их стены стали главным поставщиком городских граффити; здесь, в укромном уединении, лондонец обращается ко всему городу со словами и изображениями, столь же древними, как сам Лондон. Один служитель сказал Джеффри Флетчеру, автору книги “Лондон, которого никто не знает”, что “если вам нужны надписи на стенах, вам прямая дорога в уборную на Чаринг-кросс-роуд… Читаешь — кровь стынет в жилах”. Вообще-то лондонские уборные славятся надписями не одно столетие; в 1732 году Харло Трамбо напечатал в типографии Бетлехем-уолл (Мурфилдс) компиляцию, озаглавленную “Веселый помысел, или Антология оконных стекол и нужников”. Мы можем извлечь из этого сборника кое-какие яркие и, возможно, даже бессмертные эпиграммы. Нужник в увеселительном саду Панкрасуэллс подарил нам следующее:

Сюда посрать я в спешке заскочил,

Но, чьей-то мудрости увидев испражненья,

Был принужден в стихах являть свои уменья

И чуть в штаны не наложил 1.

За этим четверостишием следует диалог (или хор?) сортирных голосов, в котором write (писать) часто рифмуется с shite (испражняться), а London — с undone. Одежда наших анонимных авторов в буквальном смысле была в нужнике undone (расстегнута); однако, возможно, здесь есть и второй, более печальный уровень смысла,что они сами были в Лондоне undone (погублены). На стене таверны у Ковент-гардена можно было прочесть:

Всего грязней из человека прет,

Когда он пишет или когда срет,

а в отхожем месте близ Темпла:

Герой в бою не так свиреп на вид,

Как тот, кто, тужась, на толчке сидит.

Порой эта городская скатология встречала достойный отпор. “Оставлять здесь свои имена, — написал на стене некий лондонец, — есть тщеславие выродков”.

Другим важным источником лондонских граффити испокон веку были стены тюремных камер — от надписи, сделанной Томасом Роузом в башне Бичем-тауэр лондонского Тауэра (“Заточен теми, кому не сделал никакого зла. 8 мая 1666 года”), до слов, начертанных одним современным заключенным: “Ты, допустим, виноват. Но каково сидящим здесь ни за что!” Эти люди тоже, можно сказать, были погублены Лондоном. В 1581 году Томас Михоу с большим трудом,но аккуратно нацарапал на стене железным гвоздем: “Я злые пытки вытерпел сполна, но мне свобода не была дана”. Надпись сохранена до наших дней в лондонском Тауэре наряду со многими высеченными в этой древней тюрьме символами страдания и долготерпения крестами, скелетами, мертвыми головами, песочными часами. Попадаются и слова, долженствующие вселять успокоение: “Надейся до конца, будь терпелив… Spero in Deo1… Терпение превозможет все”. С этими фразами контрастируют нынешние тюремные граффити: “Домой к маю… Вот где я большую часть жизни провел… В первый раз засыпался — заложил друган… Поаккуратней со мной. На семь лет закатали. Не повезло”. Во многих граффити тюрьма предстает как образ мира — или как образ города, — и это, возможно, придает дополнительное значение надписи, обнаруженной на одной из лондонских стен: “Нечем дышать”.